• Nie Znaleziono Wyników

Ориентализм Э.-Э. Шмитта: постмодернистский ракурс

N/A
N/A
Protected

Academic year: 2021

Share "Ориентализм Э.-Э. Шмитта: постмодернистский ракурс"

Copied!
12
0
0

Pełen tekst

(1)

ISSN 2083-5485

© Copyright by Institute of Modern Languages of the Pomeranian University in Słupsk

Original research paper Received:

Accepted: 12.10.2015 3.02.2017

ОРИЕНТАЛИЗМ Э.-Э. ШМИТТА:

ПОСТМОДЕРНИСТСКИЙ РАКУРС

Юлия Умидовна Матенова Ташкентский государственный педагогический университет им. Низами Ташкент, Узбекистан julia_matin@mail.ru Ключевые слова: ориентализм, оксидентализм, дервишество, дервиш, Одиссей, Эрик-Эмманюэль Шмитт, «Мсье Ибрагим и цветы Корана», «Улисс из Багдада», «Дети Ноя» В мусульманском мире существует понятие/титул хафиз – тот, кто хранит в памяти Коран, его мудрость и заповеди, и распространяет его по миру. Проза современного французского писателя Эрика-Эмманюэля Шмитта, обращаясь, среди других культурных и религиозных ценностей, к мусульманским, канали-зирует в общественном мнении, в частности европейском, ментальность и практики ислама, что непросто: в повседневности господствует враждебная, агрессивная рецепция ислама. Самого Эрика-Эмманюэля Шмитта можно счи-тать хафизом – защитником мусульманских ценностей, способного остранен-но, вопреки повседневной мифологии, смотреть и изображать отточенные ве-ками аспекты культуры. Проза Шмитта уникальна тем, что писатель каким-то феноменальным обра-зом чувствует те проблемы, которые живо трепещут для всего человечества; нельзя выделить какую-то одну, преобладающую: это и глобализация, и сосуще-ствование в едином пространстве разных конфессий, гомофобия и толерант-ность, эхо Холокоста в XXI веке, мифологизированные реальные персонажи истории (Гитлер, Саддам Хусейн и Дидро, Моцарт, Фрейд), миграционные про-цессы и многие другие проблемы современной жизни. В предлагаемых Шмит-том весьма острых ракурсах этих проблем удивительно звучит голос авто-ра/повествователя/рассказчика – всегда гуманистичный, толерантный, спо-собный предложить пути мягкого, не агрессивного решения. Остановимся на проблеме ориентализма в прозе Шмитта – тоже весьма современной, особенно в научном дискурсе. nr 7 ss. 77-88 2017

(2)

Под ориентализмом принято понимать изображение Востока глазами евро-пейца. Этот взгляд варьирует в мировом дискурсе – историческом и современ-ном: от удивления, восхищения до снобизма, возмущения и презрения. В повести Мсье Ибрагим и цветы Корана писатель сводит представителей двух непримиримых этносов – «араба» и еврея. Еще до знакомства этих персо-нажей в атмосфере висит вражда, она как бы экзистенциальна для такой экспо-зиции, между этими двумя не может быть ничего общего. Шмитт выстраивает сближение этих космогонически нестыкуемых героев постепенно, шаг за шагом навстречу друг другу. Если посмотреть на эту пару с точки зрения литературной типологии, то перед нами традиционная пара: «старик и мальчик», соответству-ющая биполярной мифологической структуре. По словам исследователей, изу-чавших эту проблему, «Старик и дитя более растворены в жизни всем своим ду-шевным составом: один еще не выделился из нее, другой уже готовится быть поглощенным ею. Для ребенка мир невыводим за пределы фантазии, для старика почти весь введен в пределы памяти…» [Эпштейн, Юкина 1981: 238]. «Мсье Ибрагим всегда был старым. <…> …Он сидел, ссутулившись, между кассой и грудой моющих средств. <…> …Вечно пребывал в неподвижности» [Шмитт 2005б: 261]. С точки зрения ценностей, внушенных мальчику Мои-сею/Момо отцом и повседневностью, «мсье Ибрагим был непорядочным, а сле-довательно, его компания» ему «совсем не подходила» [Шмитт 2005б: 274]; «Я научился, – сообщает Момо, – смотреть на людей глазами моего отца. С по-дозрением, презрительно…» [Шмитт 2005б: 268]. Когда одиннадцатилетний Момо остался один, покинутый сначала матерью, потом отцом, он потянулся к единственному человеку – «местному арабу», продавцу из соседней лавки, ко-торый оказывал ему хоть какие-то знаки внимания. Постепенно, по капле, «араб» дает ребенку то, что, как правило, должно прививаться семьей – но без дидактики, нравоучений: «Улыбка делает нас счастливыми» [Шмитт 2005б: 268] – «араб» вручил подростку «совершенное оружие», и Момо стал чувствовать, как его «улыбка побеждает» всё и вся; «Красота, Момо, – она повсюду. Везде, куда ни глянь» [Шмитт 2005б: 280]. Подросток пришел к умозаключению, что «евреи, мусульмане и даже христиане имели кучу общих великих предков еще до того, как начали бить друг друга по морде» [Шмитт 2005б: 281]. Мсье Ибрагим пыта-ется объяснить Момо поступок его отца – самоубийство, а значит, научить про-щению: «Возможно, он всю жизнь искал свой поезд» [Шмитт 2005б: 284] (у отца Момо, когда он был ребенком, нацисты отняли родителей, увезя их в концлагерь на поезде, – эта картинка осталась последним воспоминанием о родителях). Каждый раз Момо недоверчиво спрашивает «араба», откуда ему известно то или это? На что «араб» отвечает: он сам мало что знает, но так напи-сано в его Коране. Эти слова рефреном отбивают ритм повествования. Мальчик заинтригован: «Наверное, мне придется как-нибудь стянуть у вас этот ваш Ко-ран. Даже если евреям не положено так поступать» [Шмитт 2005б: 276]. Многократные ссылки Ибрагима на Коран заинтриговали Момо – и он полу-чил «красивый новенький экземпляр Корана» от своего учителя. В травелоге М. Бёрка повседневная рецепция Корана, рифмующаяся со зна-чением этой древней книги в повествовании Шмитта, описана так: «Легенды

(3)

о Коране очень живучи. Люди носят его или некоторые отрывки их него как та-лисманы. Его декламируют при всех важных событиях жизни, таких, как рожде-ние, свадьба или смерть. Титул Хафиз (“защитник”) Корана, даваемый тем, кто хранит его целиком в своей памяти, ценится очень высоко» [Бёрк 2002: 58]. Впоследствии Момо унаследует Коран мсье Ибрагима – «старую книгу», ту самую, из которой старик черпал свою мудрость. «В Коране лежали два засу-шенных цветка…» [Шмитт 2005б: 298]. Цветы представляли собой овеществ-ленную мудрость – древнюю и непреходящую; отныне она станет жизненным кредо взрослеющего иудея. Принятие коранических ценностей совпало с рубеж-ным возрастом Момо, обретением им мужественности (его походы в публичный дом). Так, архетипом сюжета шмиттовской повести Мсье Ибрагим и цветы Ко-рана стал древний обряд инициации, посвящение юноши в ранг взрослого чело-века, связанное как с физической метаморфозой, так и с ментальной. В Коране есть жизненное важные тайны. В нем описание всей истории, всего опыта и узора творения. Но каждый человек может узнать ровно столько, сколько он способен понять. То же самое относится к первой суре и к мусульманской мо-литве, равно как к первоначальным молитвам христианства, иудаизма и других религий, которые к нынешнему времени так отредактированы невеждами, что бесполезны как источники тайного учения [Бёрк 2002: 59], – сообщает современный богослов-суфий молодому человеку, пытающему постичь культурологическую сущность суфизма. Одна из линий сюжета повести связана с узнаванием и раскрытием личности мсье Ибрагима: от «араба» (это был городской этноним, принятый в Еврейском квартале Парижа, т. к. лавка араба работала даже в те дни и часы, когда другие, кошерные, лавки закрывались) – к суфию: «Я не араб, Момо, я родом из стран Золотого Круассана» [Шмитт 2005б: 262]; «Я не араб, Момо, я мусульманин» [Шмитт 2005б: 262]; «…Я суфит» [Шмитт 2005б: 274]. Постепенно, но метаморфоза произошла с Момо – он доверился мсье Ибра-гиму, он почувствовал заботу пожилого человека. Так Момо становится сыном «араба». Эстафета в передаче мудрости и опыта от старика к подростку продол-жается в их совместном путешествии на Восток. Концепция этого путешествия – дервишество, с которым знакомит мсье Ибрагим своего сына: от танцевальных практик, во время которых «уходит ненависть», до основ суфийского учения. «Они вращаются вокруг собственной оси, вокруг своих сердец, в которых пре-бывает Бог. Это как молитва. <…> Они теряют все земные ориентиры, ту тя-жесть, что называется равновесием, и становятся факелами, сгорающими в гро-мадном огне. Попробуй Момо, попробуй. <…> С этого дня мы частенько делали остановки, чтобы потанцевать в известном мсье Ибрагиму текке. Иногда он сам не вертелся, а просто пил чай, прищурившись, но я вертелся как бешеный. Нет, на самом деле я вертелся, чтобы перестать беситься» [Шмитт 2005б: 294-295]. Так Момо, еврейский подросток Моисей, становится Мохаммедом, а затем, по-сле смерти мсье Ибрагима, «местным арабом», переняв эстафету у своего наставника и учителя. Это учительство не прошло без следа: Момо научился быть счастливым, научился прощать (свою мать, оставившую его когда-то

(4)

со-всем ребенком), быть терпимым к другим религиям и этносам («Я не расист» [Шмитт 2005б: 300]), и он по-прежнему «вертелся» в «танце алхимии, превра-щающем медь в золото» [Шмитт 2005б: 300]. В метатексте литературного про-странства Момо оказывается символической фигурой, примирившей столь враждебные в культурной повседневности ментальности – иудейскую и мусуль-манскую. Сам же Шмитт как писатель представляется в роли Ноя (см. его по-весть Дети Ноя), уважительно, с любовью, иронией, добрым юмором создавший гуманистически уважительное поле сосуществования разноконфессиональных и разноэтнических ментальностей [см.: Шафранская 2012: 63]. Таким образом, Шмитт вплетает в совершенно европейский сюжет, действие которого происходит в самом центре Европы, одну из «изюминок» восточной философии – суфийское учение; предлагает свой вектор мирного сожительства непримиримых в повседневности картин мира; писатель смотрит не по верхам, агрессивно мифологизированным обывательским сознанием, а вглубь. «Танец указывает на обращение духа вокруг цикла реально существующих вещей с це-лью достичь эффекта постижения тайны и откровения. <…> Вращение передает отношение между духом и Аллахом в его внутренней природе… и бытии… сме-ну кружения его видений и мыслей, а также его познание категорий реально су-ществующих предметов. <…> Прыжки свидетельствуют о том, что он влеком от стоянки человеческой к стоянке, объединяющей с Богом» [Тримингэм 2002: 231], – это научный дискурс, но он совпадает с тем, о чем повествует Шмитт. Тема дервишества не оставляет писателя – в очередном романе Шмитта пу-тешествие (именно оно является главной формой жизни дервиша) становится композицией романа Улисс из Багдада (русский перевод 2013 г.). Молодой ирак-ский мужчина по имени Саад Саад, «что по-арабски означает Надежда Надеж-да, а по-английски – Грустный Грустный» [Шмитт 2013: 10], житель БагдаНадеж-да, отправляется в странствие в поисках лучшей, чем предложено его родиной, до-ли. Его поиск сродни поиску дервиша. «Родившись в месте, где не надо было рождаться, я решил покинуть его. В поисках статуса беженца я менял одну ли-чину за другой: я был мигрантом, нищим, правонарушителем, бездомным, бес-правным, безработным, и единственный термин, который определяет меня сей-час, – это нелегал. Бездельник – это не про меня. Нахлебник – тоже. Жулик – еще меньше. Нет, я нелегал. Я не принадлежу ни к одной нации, ни к стране, откуда бежал, ни к стране, к которой стремлюсь принадлежать, еще меньше – к стра-нам, которые я прошел. Я нелегал. Всего лишь нелегал. Всюду нежданный. Вез-де чужой» [Шмитт 2013: 10]. Ритм дороги, сопровождающий Саада, выражен рефреном: «Как преодолеть тысячи километров, когда в кармане ни динара?» [Шмитт 2013: 98]. Шмитт строит романное повествование от первого лица – таким образом мир восточного человека показан не глазами европейца, а изнутри. Герой предлагает читателю рецепцию расхожих ориенталистских мифов в рефлексивном восприя-тии самого объекта ориентализма. Такой ракурс отражения рождает в пандан к ориентализму – оксиденталистские мифы. Свобода, принесенная Ираку аме-риканцами, – так зафиксирован в мировом дискурсе факт новейшей истории, – в устах путешественника выглядит иначе:

(5)

В их глазах Запад освободил Ирак от ига диктатора, они осуждают последовавший беспорядок, не берут на себя ответственность за него и считают даже, что это наша вина, вина иракцев, что мы не сумели воспользоваться свободой, которую они подарили нам – арабам, сумасбродам, дикарям, индивидуалистам, куда более виноватым, чем они [Шмитт 2013: 185] [курсив мой. – Ю.М.] – этот традиционный у ориенталистов ряд оценок Саад бросает в лицо «освободителям». Они нас не оккупировали, они нас освободили, они не ввергли страну в хаос, просто оказалось, что иракцы не способны наладить мирную жизнь. Я думал, что они поборники справедливости, а теперь вижу, что передо мной завоеватели. Папа, они меня ненавидят и вечно будут ненавидеть таких, как я, потому что, требуя статус беженца, я плюю им в лицо, я сбиваю их планы, обижаю их, тычу носом в ошибки [Шмитт 2013: 189]. На непростом пути бегства из Багдада в Лондон герою приходится прибе-гать к различным ухищрениям, чтобы не быть узнанным и не отправленным назад. Традиция, идущая от Арминия Вамбери [Вамбери 2003], всемирно из-вестного путешественника XIX века, в обличье дервиша, под угрозой смерти совершившего вояж в Среднюю Азию, в лице Саада нашла свое продолжение. Как Вамбери, вошедший в образ божьего человека и наблюдавший за диковин-ным миром, Саад вошел в мечеть, чтобы обмануть недоброжелателей, и мо-лился, поглядывал по сторонам, изучал публику, посещавшую сакральное ме-сто, вычислял людей, приходивших туда строить козни. Отец Саада, давно убитый случайной пулей американца, не покидает сына, став его альтер эго, его внутренним голосом, предостерегающим сына от опасности и риска: «…Бросай маскарад, мальчик мой, уходи скорее» [Шмитт 2013: 119]. Саад обнажает и судит ориентализм – одно из давних западных течений, уничижающее Восток и ставящее его на ступень ниже «нормы», в европейском понимании: Отец, они не жалеют, не сочувствуют, не ставят себя на мое место, они смотрят на меня сверху вниз. В их глазах я принадлежу к другой расе. Я нелегал, чело-век, которого не должно быть, у которого нет права быть. <…> – Ты прав. Они обращаются с нами по-доброму. Как с животными. <…> – Папа, кто вар-вар? Тот, кого считают ниже себя, или тот, кто считает себя выше других? [Шмитт 2013: 186-188] Пожалуй, впервые в мировой литературе показано мироощущение нелегала, делающего выводы глобального порядка. Пусть вызов главного героя романа, брошенный современной цивилизации, звучит и утопично, но такова специфика художественного творчества – не всегда логичная, однако во многих отношениях пророческая. Саад не просто лузер, обиженный судьбой; он человек книги, у не-го вполне сформировавшаяся картина мира, он знает историю и языки, поэтому его филиппика западному миру не случайна:

(6)

В последние века европейцы ездили где хотели, где хотели – торговали, где хотели – воровали, где хотели – рыли, где хотели – строили, где хотели – размножались, что хотели – колонизировали, а теперь обижаются, что кто-то едет к ним? Это ни в какие ворота не лезет! Европейцы бесстыдно расширили свою территорию за наш счет, да? Это они стали передвигать границы. Теперь наш черед, придется привыкать, потому как мы все к ним приедем, и африканцы, и арабы, и латиносы, и азиаты. Я, в отличие от них, не перехожу границу с оружием, солдатами или с благородной миссией поменять им язык, законы и религию. Нет, я их не завое-вываю, не хочу ничего менять, я просто хочу взять себе кусочек земли и укрыться там [Шмитт 2013: 290-291]. Если мир глобален, то почему, по словам Саада, он не может жить там, где желает? История и география играют немаловажную роль как в судьбе отдельно-го человека, так и героя художественноотдельно-го произведения. Об этом пишет амери-канский филолог Эдвард Саид, предприняв «географическое исследование исто-рического опыта» [Саид 2012: 46], имея в виду, что земля – это единый мир. Концепция Шмитта в устах Саада вписывается в это научное исследование. Как дервиш ищет метафизическую модель совершенного человека, так Саад ищет парадигму существования земного человека, и один из векторов им найден «…Я не мечтаю стать космополитом, я хочу, чтобы мир стал космополитичным. Я мечтаю о том, чтобы “мы”, которое я однажды произнесу, означало сообще-ство умных людей, стремящихся к миру» [Шмитт 2013: 337]. В ориенталистском взгляде на реальность присутствует глубинная пробле-ма взаимоотношения этносов, не однозначно решаемый мультикультуральный ракурс – это не биполярная структура. Образ Саада нельзя обозначить при-крепленным к нему ярлыком: патриот/антипатриот, космополит или нет, все сложнее. Саад хочет вырваться из Ирака, так как понимает, что на смену одной диктатуре придет другая, а он хочет прожить жизнь свободным человеком, но не становясь европейцем, Потому что, честное слово, я никогда не смогу уловить их образ мыслей. – Европейский образ мыслей? – Да. Я слишком мягкий, слишком всеядный, слишком простой. Я люблю жизнь, люблю мир. Я не способен, как они, обожать войну. – Ты шутишь? – Открой глаза, друг. <…> Даже в мирное время им нравится только военная му-зыка, чтобы гремел барабан и горн трубил патриотические гимны [Шмитт 2013: 284-285]. Возможно, как несправедливы ориенталистские мифы, точно такими же выглядят и оксиденталистские. Патриотизм Саада не примитивный, не лобо-вой; говоря об отце, он подчеркивает, что отец, ненавидя режим Саддама Ху-сейна, гордился иракской цивилизацией, он привил ему «вкус к чтению – или свободе (одно другого стоит)…» [Шмитт 2013: 26]. Итак, вкус к свободе, желание обрести ее – вот та экзистенциальная парадиг-ма, к которой стремится Саад, поднимаясь над стереотипными базовыми сущно-стями. На упрек отца, что он «не образец иракца», что станет с Ираком в случае,

(7)

если так будут думать и поступать все: «Ирака не будет. – Да Ирака и так нет» [Шмитт 2013: 134], – отвечает сын. Врастая в новый для него мир, Саад, тем не менее, остается иракцем, его признание: «Обозначенный новым языком, мир был не так явственно осязаем, как мир родного языка» [Шмитт 2013: 270] – поз-воляет так умозаключить. Или его же откровение: «…Едва я совершу вылазку в неарабский мир, как тут же стану завзятым арабом» [Шмитт 2013: 196]. Одна из ипостасей ориентализма, в духе концепции Эдварда Саида, выраже-на в небольшом фрагменте повести Шмитта Дети Ноя – это диалог между умуд-ренным опытом, наделенным умом и мудростью отцом Понсом (он же в метатексте – Ной) и подростком Жозефом: «– И вы берете пример с Ноя? – Да. Я, подобно ему, коллекционирую. В детстве мне пришлось жить в Бельгийском Конго, где служил мой отец. Белые там настолько презирали негров, что я при-нялся собирать коллекцию предметов туземного быта» [Шмитт 2005a: 351]. Заглавие романа Эрика-Эмманюэля Шмитта Улисс из Багдада отсылает к древнегреческой поэме. Читателю нет нужды искать намеки и проявлять инту-ицию, в данном случае заглавие – заявка о том, что речь пойдет о судьбе, схожей с судьбой гомеровского Одиссея. В контексте романа заглавие метонимично – речь идет не только о конкретной древнегреческой поэме, но о книгах вообще, о книжной культуре, способной перевернуть сознание человека, а впоследствии – и его судьбу. Значимость книг для героя романа, Саада, или Улисса из Багдада, была привита ему отцом, который отвел его, еще ребенком, в тайник, кладовку, где хранилась сокровищница из книг. Эти книги отец Саада, будучи библиотека-рем, тайно свозил сюда, «вместо того чтобы отправить в министерство на уни-чтожение, он сложил их на полках в подвале и прикрыл старыми коврами» [Шмитт 2013: 25]. Так началось образование Саада, данное ему отцом. Гордясь своей страной, любя ее богатую тысячелетнюю историю, говоря о Наву-ходоносоре так, как будто виделся с ним накануне, он [отец. – Ю.М.] ненавидел правящий режим и был уверен, что, спасая фолианты, сохраняет, вопреки Садда-му Хусейну, которого считал узурпатором, иракскую традицию, цивилизацию эру-дитов, которая изобрела письменность и жадно интересовалась иноземными куль-турами. <…> С этого дня во мне открылся вкус к чтению – или свободе (одно другого стоит), я провел юность, разоблачая то промывание мозгов, то вранье, ко-торым нас мучили в лицее, и защищаясь от него, пытаясь выучиться думать иначе, по-своему… [Шмитт 2013: 26-27], – рефлексирует главный герой романа. Подобное инакомыслие приводит Саада к решению покинуть свою страну, место своего рождения, Ирак. Он отправляется в долгое путешествие в поисках лучшей доли – а именно свободы. Вектор путешествия гомеровского Одиссея направлен к родному дому, но у Саада, типологического с Одиссеем образа, – в другую сторону, от дома. Дом в подобных путешествиях – отправная точка и замыкающая, а путь – это круг. Казалось бы, тогда путешествие Саада нахо-дится в противоречии с Одиссеевым; но нет, все оказывается гармоничным. Еще в утробе матери Саад мечтал о другом месте рождения. «Мне часто снится, что я был прежде, чем родился, что я присутствую в минуты, предшествующие

(8)

зача-тию, – и поправляю, направляю то колесо, что размешивает клетки, молекулы, гены, отклоняю его, чтобы изменить результат. Не для того, чтобы стать иным. Нет. Просто чтобы прорасти в другом месте. В другом городе, в совсем иной стране. Конечно, в том же животе, во чреве матери, которую обожаю, но чтобы чрево это выпустило меня на почву, где я смог бы расти, а не на дно ямы, из ко-торой двадцать лет спустя мне придется выбираться» [Шмитт 2013: 7-8]. Это допренатальное место, родное место Саада, другое место, и станет целью его пу-тешествия, его одиссеи, пока круг не замкнется и встреча с ним не состоится. Путешествие Саада имеет два плана развития: реальный и метафизический. Второй выражен диалогами Саада с его отцом (типологически – гомеровским Лаэртом), умершим физически, но продолжающим свое бытие в сознании сы-на; с другой стороны, это своеобразная персонификация внутреннего голоса Саада. Этот «внутренний голос» весьма образован, он режиссирует путеше-ствием Саада по сценарию гомеровской Одиссеи: «“Одиссея”, сынок, первый рассказ о путешествии в истории человечества» [Шмитт 2013: 141]. В пандан к гомеровскому образу Пенелопы в романе присутствует Лейла, возлюбленная Саада. С ней ассоциирована саадовская цель – Лондон. Прибыв туда в конце пути, Лейлы он там не найдет, но в метатексте романа заложена их будущая встреча: Саад/Улисс найдет свою Пенелопу. Остановимся на прямых одиссеевских реминисценциях в романе Шмитта. Саад для достижения своей цели был вынужден прибегать к услугам проходим-цев, среди которых были и наркоторговцы. Отец, не покидавший сына во время его путешествия, называет наркоторговцев лотофагами. Как ты их называешь? – Саад, сын мой… ты прекрасно знаешь, кто такие лотофаги, я ведь не раз читал тебе про них, когда ты был молод. Ты жадно просил меня читать эту историю, настолько она тебе нравилась. <…> «На десятый день Улисс и его спутники ока-зались в стране пожирателей цветов, и звали их лотофаги. Эти люди едят лотос во время трапезы. Но кто попробует этот плод, сладкий как мед, тот не захочет больше возвращаться домой и давать о себе вести, но будет упорствовать и останется с лотофагами, поглощая лотос, предав забвению дорогу назад» [Шмитт 2013: 140-141]. Одно из наставлений отца Саада: лотос не только заставляет забыть цель, он помогает забыть то, что цели вовсе нет. Так, эта встреча становится одним из решающих испытаний на пути Саада, на пути его инициации в свободного чело-века, руководить которой по изначальным законам должен старший, наставник. Очередным испытанием в безвыходной ситуации стала для Саада роль жиго-ло, а за нею – встреча с «сиренами»: буквальная гомеровская цитация. Это были рок-певицы с дикими, оглушающими голосами. «Сирены» не были иллюстрацией средневековой легенды: ничто не связывало их с девами-рыбами, ничто в них не напоминало легендарных красавиц с обнажен-ной грудью, с огненным взором, чьи гривы струились вдоль гибких тел, заканчи-вавшихся чешуйчатыми хвостами, роковых красавиц, утаскивавших моряков на

(9)

дно, предварительно соблазнив их. Гораздо больше, чем сирен древности, они напоминали сирены современные – электрические сигналы тревоги, воющие рас-трубы, разрывающиеся при угрозе пожара или ограбления [Шмитт 2013: 198]. Однако спасение пришло к Сааду именно от сирен. Сааду вменялось охра-нять певиц (сирен) от фанатов. Оглушенные охранники работали только один раз, непригодные больше к этой роли. Сделав так, как его предшественник Одиссей, – воспользовавшись «восковыми затычками в ушах», Саад выдержал и это испытание, так как вместе с сиренами он мог вырваться из Египта. Затем последовали очередная тюрьма, побег, кораблекрушение – и встреча на берегу: «Как тебя зовут? <…> Поскольку я нашла тебя на пляже, как Навсикая, обнару-жившая нагого Улисса среди камышей, я буду называть тебя Улисс» [Шмитт 2013: 259]. Любовь со стороны сицилийской Виттории не смогла прервать путь Саада к намеченной цели. Оправившись от постигшей его катастрофы, Саад от-правляется дальше. Он настолько сжился с историей Улисса/Одиссея, что те-перь, попадая в руки блюстителей закона, отвечает только по «сценарию». «Как вас зовут? – Улисс. <…> – Ваша страна? – Итака. <…> – Где это? – Место так и не нашли» [Шмитт 2013: 313]. На очередном зигзаге испытаний, когда никак не находился выход, приходил отец и помогал сыну. Помнишь, сынок, историю про Улисса и баранов? <…> Литература полезнее, чем ты думаешь. <…> Хитроумный Одиссей не знал, как выйти из пещеры, куда его заперли вместе с товарищами. Ибо ослепленный им Циклоп ощупывал каж-дого барана, когда стадо выходило из пещеры, проверяя, что ни один из пленни-ков не уселся верхом. И потому Одиссей придумал связать несколько баранов между собой и спрятать греков у них под брюхом. Таким образом Циклоп, огла-живавший овец по спинам, упустил Одиссея и его спутников. <…> – Спасибо, папа, я понял! [Шмитт 2013: 322-324]. Саад поступил так, как и Одиссей, – с учетом технологического прогресса: за-лез под кабину грузовика, прижался к колесным осям, пристегнул себя ремнем к днищу машины – и беспрепятственно пересек границу. «Я спасен. Я на свободе. Я во Франции» [Шмитт 2013: 328]. Здесь он встретился со своей Пенелопой – Лейлой – и вновь был разлучен. «Я думал, что ты счастливо достиг конца одис-сеи…» [Шмитт 2013: 370], – говорит ему отец. Видишь ли, папа, когда ты воскресаешь передо мной свои любимые книги, все эти романы, которые кончаются счастливо или по справедливости, я понимаю, что пи-сатели – шарлатаны. <…> – …Саад! Пипи-сатели рисуют мир не таким, каков он есть, а таким, каким могли бы сделать его люди [Шмитт 2013: 371]. Читатель понимает, что этот диалог – внутренний, с самим собой, он двигает Саада дальше и дальше к цели. Наконец он в Лондоне, последней стоянке своего пути. К сожалению, жизнь нелегала продолжается. Отец по-прежнему пытается вразумить сына: «…Ты примкнул не к английскому населению, а к английской популяции иммигрантов!» Финальный монолог-отповедь отцу –

(10)

концептуаль-ный для Шмитта, в нем расставлены все главные акценты поиска Саада: «Три тысячи лет назад один человек – Улисс – мечтал вернуться домой после войны, забросившей его в дальние края. Я же мечтал покинуть родину, охваченную войной. Я тоже странствовал и встретил тысячи преград на пути, но я стал про-тивоположностью Улисса. Он возвращался, я иду вперед. Мой путь – туда, его – обратно. Он стремился в дом, который любил, – я отдаляюсь от хаоса, который ненавижу. Он знал, где его дом, я же ищу его. Для него все было решено проис-хождением, ему надо было только двигаться вспять и умереть счастливым и полновластным. Я же построю свой дом за пределами родины, на чужбине, вдали. Его одиссея был полна ностальгии, моя – это старт, наполненный гряду-щим. Он шел к тому, что уже знал. Я встречу то, чего не знаю» [Шмитт 2013: 379]. «…Папа <…> …я пришел» [Шмитт 2013: 380]. Главное слово заглавия нашей статьи – дервишество. Дервиш ли Саад из Баг-дада, шмиттовский герой романа? Классический ориенталистский дервиш, явлен-ный европейскому миру после публикации книги Арминия Вамбери Путеше-ствие по Средней Азии [Вамбери 2003], имеет мало сходства с Саадом, но лишь на первый взгляд. Вамбери показал рецепцию дервиша с двух сторон: окружающими и изнутри: каково это – быть дервишем? Он наблюдал за своими «собратьями»- -дервишами, которых не раз встречал на пути, продолжавшемся десять месяцев, и ему казалось, что те, так же, как и он, – притворщики, каждый со своими ковар-ными планами. Книга Вамбери была переведена на многие европейские языки, и на русский в том числе. С тех пор дервиш входит в мировую литературу как шпион, провокатор, фигура, враждебная европейцу, что не раз подкреплялось эт-нографическими записями русских военных востоковедов конца XIX века. Однако был другой дервиш, тот, которого видели не ориенталисты, а люди с восточным менталитетом. В этом случае дервиш представал аскетической фигурой, асоциальной, ищущей совершенного способа общения с Богом. Окружающие прощали ему все: небрежность внешнего вида, анормальное по-ведение, странность в жестах и поступках. Дервиш был другим – святым, пра-ведником. Образ жизни дервиша – странничество, путешествие. Именно такой дервиш увлек поэтов русского Серебряного века, к нему обра-щается литература постмодернизма ХХ-XXI веков – загадочному, отрешенному от мирских забот, ищущему идеальной формулы жизни и кратчайшего пути к Богу. Метафорически шмиттовский Саад может быть встроен в типологиче-ский ряд дервишей современной литературы. Он отвергает все так называемые «базовые ценности», понимая, что многие его примут за ненормального; однако это его не останавливает – так сильна страсть к достижению цели – свободного существования, вне тоталитарного прессинга. В этой ипостаси образ Саада со-поставим с образом Королева из романа Александра Иличевского Матисс, кото-рый также сопротивляется житейской рутине и, казалось бы, незыблемости. Королев бросает вызов – непублично, без эпатажа, без деклараций – тем нормам, которые сковали человека, его свободу ритмоорганизующими, мифологизирован-ными, как бы раз и навсегда данными ходами-путями-способами проживания. И он из Королева становится Королем – в своем царстве: просто на земле, просто среди природы [Шафранская 2008: 38].

(11)

Каждый, априори, обязан любить родину – с этим, казалось бы, космогониче-ским и экзистенциальным паттерном современного человека Саад не согласен. …Я родился не в той стране. Слово «родина» звучит для меня странно. «Родная страна»! Ирак мне чужой, он не принял меня, не дал мне собственного места, мне в Ираке совсем не было хорошо, а если бы было, то вопреки Ираку. Я не уверен, что Ирак любит меня, и совсем не уверен, что сам люблю Ирак. Так что «родная страна» не имеет ко мне отношения. Мне это выражение даже неприятно… [Шмитт 2013: 179-180]. Королев Иличевского, изобретающий новое зрение, сродни Сааду Шмитта, практикующего новую философию жизни. В одной из передач на радио «Эхо Москвы» писатель Дмитрий Быков резюмировал (без привязки к роману Шмит-та) то, что выразил писатель Шмитт и его герой: мы живем в эпоху великого гео-графического перераспределения, то есть люди начинают жить там, где им ком-фортно, где они чувствуют свою духовную родину; цепляться за место рождения, за другие данности – признак рабского сознания; люди будут геогра-фически распределяться, будут выбирать страну проживания, то есть заново бу-дут рождаться нации; нация – понятие этическое, а не этническое [Быков 2015]. Шмиттовский Саад/Улисс не дервиш – в традиционном понимании. Однако его страсть, стремление к цели, способы ее достижения, само путешествие рифмуются с исконным дервишеством. Путь, который проходит Саад, тожде-ствен пути знаменитых псевдодервишей – Арминия Вамбери [Вамбери 2003] из XIX века, Майкла Бёрка [Бёрк 2002] из XX-го. Беседуя с истинным суфием, псевдодервиш Майкл Бёрк на вопрос о том, что приводит человека к суфизму, слышит в ответ: это «колокол, звучащий в тебе. Это ответ на суфийский при-зыв. Этот “резонатор” был заложен в тебя в момент твоего сотворения» [Бёрк 2002: 15]. И этот «колокол» все время слышит шмиттовский Саад, он уверен, что его сигнал раздавался еще до его зачатия. «Много тысяч лет назад что-то на этой планете пошло не так, и человек утратил возможность поднять себя из своего низкого состояния к тому, что составляет его судьбу» [Бёрк 2002: 16], – говорит собеседник-суфий Бёрку, но приходили пророки и напоминали «чело-веку о его высоком предназначении», о том, что снова может «получить воз-можность для подъема вверх» [Бёрк 2002: 16]. В прозе Шмитта этим челове-ком становится Саад, Улисс из Багдада. На пути Саада встречалось немало людей, которые, казалось бы, по долгу службы, руководствуясь государственной идеологией, этническими предпочте-ниями, не «должны» разделять его философии, сочувствовать его поступку, его бегству, его желанию поменять географию своей жизни. Однако к нему были расположены многие, повстречавшиеся на пути, его любили, с ним заводили дружбу, ему безвозмездно помогали. Кстати, подобное отношение к себе как к дервишу зафиксировал и Арминий Вамбери. «У простых людей, в отличие от властей, дервиши пользовались уважением <…> Только маска дервиша как че-ловека божьего спасла его (Арминия Вамбери. – Ю.М.) от опасностей во время вояжа по городам и пустыням Средней Азии» [Шафранская 2014: 147].

(12)

Один из суфийских мыслителей сказал: «Мы делаем нечто естественное, что является результатом исследований и практик и что ведет к дальнейшему развитию человечества. Мы создаем нового человека. И делаем это не ради наживы» [Бёрк 2002: 54]. В эту парадигму вписывается образ Саада, Улисса из Багдада, посредством которого писатель Э.-Э. Шмитт предлагает новую мо-дель, схему «человек и география». Шмиттовский дервиш идет индивидуаль-ным путем – он пытается найти идеальную форму существования в мире XXI века. «…Мир все еще ждет такого изменения внутри человечества, которое сделает человечество единым – одно тело, одно сердце» [Бёрк 2002: 105]. Библиография Бёрк О.М., 2002, Среди дервишей, Москва. Быков Д., 2015, Один: Авторская передача, «Эхо Москвы», 31 июля, http://echo.msk.ru/programs/odin/1593934-echo/#mmvideo (31.07.2015) Вамбери А., 2003, Путешествие по Средней Азии, Москва. Саид Э., 2012, Культура и империализм, Санкт-Петербург. Тримингэм Дж.С., 2002, Суфийские ордены в исламе, Москва. Шафранская Э.Ф., 2008, Роман Александра Иличевского Матисс, “Русская словес-ность”, № 4. Шафранская Э.Ф., 2012, Синдром голубки: Мифопоэтика прозы Дины Рубиной, Санкт-Петербург. Шафранская Э.Ф., 2014, А.В. Николаев – Усто Мумин: судьба в истории и культу-ре (культу-реконструкция биографии художника), Санкт-Петербург. Шмитт Э.-Э., 2005a, Дети Ноя: Повесть, [в:] Э.-Э. Шмитт, Секта эгоистов: Ро-ман, пьеса, повести, Санкт-Петербург. Шмитт Э.-Э., 2005б, Мсье Ибрагим и цветы Корана, [в:] Э.-Э. Шмитт, Секта эгои-стов: Роман, пьеса, повести, Санкт-Петербург. Шмитт Э.-Э., 2013, Улисс из Багдада: Роман, Санкт-Петербург. Эпштейн М., Юкина Е., 1981, Мир и человек, “Новый мир”, № 4. Summary

The Orientalism of E.-E. Schmitt: the Angle Post-Modernistthe

It is examined the orientalistic motives in the prose of French writer E.-E. Schmitt, in particular it’s shown how the traditional orientalism was subjected by him to the es-trangemental and critical analysis. The Sufism and Sufi practices, the traditional der-vishment, Koran – all this traditional collection of the orientalism’s poetics was inter-twined by the modern writer in to the world of the globalization and postmodernism. Key words: orientalism, ocsidentalism, dervishment, Eric-Emmanuel Schmitt, “Ulysse from

Bagdad”, “Mr Ibrahim end flowers of Koran”, “Сhildren of Noe” mythrela-tionships

Cytaty

Powiązane dokumenty

6.1 Europejskiej Konwencji o Ochronie Praw Człowieka: „każdy ma prawo do sprawiedliwego i publicznego rozpa- trzenia jego sprawy w rozsądnym termi- nie (podkreślenie moje)

Do tego typu zagadnień Doktorantka zaliczyła tworzenie się prawa ogólnoeuropejskiego i objęcie regulacją prawną zagadnień ekologicznych. Rozprawa została opracowana w oparciu

Przy omawianiu głosu sędziego Wiktora Kleniewskiego błędnie podano „Wiceprezes Sądu Najwyższego dla Województwa Warszawskiego&#34;.. „Prawne podstawy wyznaczania

Auch von Irena Kamińska -Szmaj (Komunikacja polityczna – język, styl, dyskurs; Politi- sche Kommunikation – Sprache, Stil, Diskurs) werden die uns hier interessierenden Termini

The language situation in economics looks to me like that: much of interesting economics and sociology takes place in work expressed in natural languages, the common

Być może wówczas należałoby przyjąć, że rejon stanowiska stanowiły pola uprawne społeczności kultury ceramiki wstęgowej rytej i/lub kultury późnej ceramiki

Oka­ zało się, że m ur wschodni, interpretowany jako m ur obwodowy, jest wewnętrznym murem jednej z faz rozbudowy zamku, zaś rzeczywisty m ur obwodowy leży 5 metrów

W prezentowanej pracy przedstawiono wspólne badania Instytutu Nafty i Gazu oraz Instytutu Przemysłu Organicznego w Warszawie – Oddział w Krupskim Młynie nad możliwością