• Nie Znaleziono Wyników

Поэтика рассказанных историй в произведении А.С. Байетт Джинн в бутылке из стекла «соловьиный глаз»

N/A
N/A
Protected

Academic year: 2021

Share "Поэтика рассказанных историй в произведении А.С. Байетт Джинн в бутылке из стекла «соловьиный глаз»"

Copied!
18
0
0

Pełen tekst

(1)

ISSN 2083-5485

© Copyright by Institute of Modern Languages of the Pomeranian University in Słupsk

Original research paper Received:

Accepted: 12.12.2016 20.03.2017

ПОЭТИКА РАССКАЗАННЫХ ИСТОРИЙ

В ПРОИЗВЕДЕНИИ А.С. БАЙЕТТ

ДЖИНН В БУТЫЛКЕ ИЗ СТЕКЛА «СОЛОВЬИНЫЙ ГЛАЗ»

Natalia Vladimirova Балтийский федеральный университет имени Иммануила Канта Калининград, Россия natvl_942@mail.ru Ключевые слова: вставная история, филологический дискурс, палимпсест, аллю-зии, экфрасис, фрагментарность и целостность Традиционно вставные рассказываемые истории вводятся в текст для уточ-нения, комментирования основного повествования, дополняя и незначительно усложняя его композицию. В произведении Байетт это соотношение изменено: вставные истории становятся одним из ведущих, структурообразующих эле-ментов произведения. Основное повествование («my story») превращено в ра-мочное, а задача по развитию сюжета перешла к вставным персонажным рас-сказам. В сказочной повести Байетт четыре рассказчика и порядка десяти вставных историй. Персонажи историй в свою очередь становятся рассказчи-ками собственных историй1, что позволяет говорить о сложной палимпсестной нарративной организации произведения Джинн в бутылке из стекла «соловьи-ный глаз». В итоге принципиально иными способами раскрывается его содер-жательное наполнение. В корне изменяются и способы формирования художе-ственного целого. «История» (story) обозначает комплекс событий внешней и внутренней жизни. В таком ракурсе «историей» названо повествование обо всем, что про-исходит и каким-либо образом связано с главной героиней – Джиллиан Перхо-льт. Для художественного наполнения Байетт передает эту «историю» автору- ——————— 1 Например, история царицы Савской и Сулеймана Великолепного является частью личной и истории Джинна – персонажа, который становится рассказчиком событий многовековой давности, заключенных уже в его собственную историю. Джилиан Перхольт включает в свой доклад некую историю, неведомым образом изменяющую линейное течение до-клада и уводящую воспринимателя от заявленной основной темы. nr 7 ss. 147-164 2017

(2)

-повествователю, которая называет ее my story (своей), отделяя ее, таким обра-зом, от других, рассказываемых персонажами. Читателю сообщается, что в жизни доктора филологии Перхольт имела место «своя история», связанная с ее турецким коллегой, профессором Орханом Рифатом, чем объясняется по-явление и новых аспектов значений рассматриваемой номинации. Эти «био-графические» события представлены в форме второстепенной сюжетной ли-нии (a very minor sub-plot), которая, как непрерывная яркая нить, вплеталась в ковер жизни упомянутых ученых. Сюжет, как известно, отличается от

ис-тории дискурсивным оформлением [Женетт 1998: I, 293-299]. Эти аспекты

и выделяет в своем тексте Байетт, упоминая о суб-сюжете, нитях, ковре жизни и процессе плетения. («…they had a story of their own, a very minor sub-plot, a thread now tenuous, now stronger, but never broken, in the tapestry of both lives» [Byatt 1994: 105].)

Там, где текст переходит к вставным повествованиям, происходит расши-рение терминологического поля «истории». Так история Гризельды, взятая Джиллиан Перхольт для анализа в докладе и рассказанная ею на конференции в Анкаре, квалифицируется персонажем-ученым и как «история» жизни от-дельной героини, и как «история жизни женщин» («the stories of women’s lives» [Byatt 1994: 107]), что ближе к понятию типовой, т.е. жанровой формы. Вводя в текст подобные истории, Байетт неизменно фиксирует смену повествова-тельной инстанции, не забывая обратить внимание и на появление новых спо-собов рассказывания. Следует отметить, что на научных конференциях рабочей формой обмена информацией принято считать «доклады», «выступления» или «сообщения» (в оригинале для их обозначения Байетт использует слова и выражения: to

speak last, spoke before him, told, Orhan’s paper [Byatt 1994: 121], my paper [Byatt

1994: 263]. Называя свое выступление на конференции в Торонто my paper, Джиллиан в этом случае подчеркивает не особенности жанра, а различные формы текстового и дискурсивного оформления. «Заметки» (доклад), сами яв-ляясь вставной историей, могут оказаться посвященными анализу истории рамочной. Подобная конфигурация использована при описании содержания доклада коллеги Перхольт, Орхана Рифата, говорившего о «движущей силе» сборников историй типа 1001 ночи, и о направленности этой силы в рамочных историях подобных циклов: «pre-modern story collections – perhaps especially of the frame stories» [Byatt 1994: 122]. В итоге, границы между повествуемыми событиями и охватывающим их дискурсом у Байетт оказываются намеренно прозрачными, а понятия «история», «сюжет», «жанр» и соотнесенный с ними дискурс взаимодополняющими друг друга. Джинн в бутылке из стекла «соловьиный глаз» открывается описанием научной конференции в Анкаре, а завершается рассказом об аналогичном собы-тии в Торонто. Намечаемый благодаря этому ракурс выводит сюжет произведе-ния к деятельно-процессуальной стороне науки – к показу и обсуждению ее ге-роями, учеными-филологами научных основ фольклористики, ее методологии, к демонстрации результатов. Активное участие героев Байетт в научных фору-мах, «где фольклористы и литературоведы собирались в стаи, как скворцы, как

(3)

члены парламента мудрых птиц»2 [Байетт 1995: 2], влияет на родовой статус произведения и активно включает его в сферу филологии. По мере развития описанной выше конструкции центральная идея произведения обозначается как идея Судьбы. Участниками конференции она обсуждается и как судьба женщи-ны, воспринятая сквозь проблемы организации повествовательных структур, то есть с учетом профессионально-филологической специфики3. Закономерно, что стартовая из многочисленных историй, содержащихся в тексте произведения Байетт, означена как «Заметки», озвученные Джиллиан Перхольт на конференции в Анкаре. Показывая их «автора» как участницу научного форума, Байетт одновременно рисует образ незаурядной, современ-ной и разносторонне образовансовремен-ной обаятельсовремен-ной женщины, «которая на ред-кость не соответствовала своему времени и своей среде, а потому была счаст-лива» [Байетт 1995: 1]. Получая «право» на повествование, героиня Байетт обращает внимание своих слушателей на «малопривлекательность» выбранной ею истории Гризельды. В оригинале ее суждение формулируется так: «No one has ever much liked this story» [Byatt 1994: 106] («Никого никогда особенно не привлекала эта история» [Байетт 1995: 7]). В тексте произведенная оценка пер-сонализуется, приобретая личностную окраску: «Джиллиан Перхольт эта исто-рия тоже не нравилась…» [Байетт, 1995: 7] («Gillian Perholt did not like this sto-ry…») [Byatt 1994: 107] Следует отметить, что позиция Джиллиан не совпадает с позицией самой Байетт и далеко не соответствует реальному историческому контексту. На протяжении нескольких столетий образ Гризельды служил своего рода образцом поведения. Примерной женой Гризельда предстает у всех непосред-ственно упомянутых в тексте авторов – Бокаччо, Петрарки, Чосера, а определе-ние «терпеливая Гризельда» дает основаопределе-ние для включения в этот контекст и Джона Филиппа, английского автора пьесы-моралите Терпеливая Гризельда (1593), и Томаса Делоне, английского поэта, автора Баллады о терпеливой Гри-зельде (1593). Художественная задача, решаемая Байетт, заключается в том, чтобы, форму-лируя персонажную позицию, заострить проблему женской судьбы. Ее героиня Джиллиан представляет современную европейскую модель отношений между мужем и женою, в которой приоритетно равноправие и партнерство. ХХ столе-тие дополняет ее возможностью договора и даже сделки. Джиллиан Перхольт, собственно, и прибывает на конференцию в Анкару с такой личной историей. Джиллиан покинули взрослые дети (как и у Гризель-ды, у нее их двое), оставил муж, отдав предпочтение молодой женщине (лич-ная «история» Перхольт и в этой позиции сопоставима с «историей Гризель-——————— 2 Обращает на себя внимание характерная реминисценция, предуведомляющая в числе прочих и гендерную смысловую проекцию: Geoffrey Chaucer, The Parlement of Foulys [Chaucer 1960]; Чосер Дж., Книга о королеве. Птичий парламент [Чосер 2004].

3 Идея женской судьбы кристаллизуется и под влиянием становления персонажной компо-зиции. В свою очередь, в этом процессе изменяются и переформируются содержательно- -смысловые пласты слова «история», что может стать предметом специального исследо-вания.

(4)

ды», ведь и Гризельду маркграф Вальтер отправил «домой», в деревню, соби-раясь «заменить» ее на новую, юную избранницу). Однако Перхольт, в отличие от Гризельды, распрощавшись с мужем, обрела, как ей казалась, истинную свободу, получив возможность «летать вольготно» в разные страны света, жить в дорогих отелях и спать на роскошных простынях. Эту в некоторых аспектах субъективно-упрощенную модель женской судьбы текст Байетт сополагает с судьбой Гризельды, во всем покорной своему мужу. В мировой литературе, в произведениях Боккаччо, Чосера, Лопе де Вега, Карло Гольдоне, Шарля Перро, Гризельда сделалась символом воплощенного в земном образе идеала, примером человека верного данному слову, органиче-ской моделью возможного растворения судьбы супруги в судьбе ее мужа, симво-лом полного подчинения себя мужу и семье4. Несмотря на то, что в европейской традиции, начиная с Чосера, звучит пре-дупрежденье, «Не для того, чтоб жены подражали Моей Гризельде, дан о ней рассказ» [Чосер 1973: 361], в современной восточной культуре такой тип пове-дения получил свои самобытные импульсы. Выбранная Перхольт история и во-площенная в ней модель при соотнесении ее с моделью женской судьбы, кото-рую в тексте представляют три участницы конференции, восточные студентки, закутанные в хиджабы, получают новое освещение, очевидно не совпадающее с персонажным. Реализуя «преимущества» своего персонажного положения, героиня Байетт разворачивает перед участниками конференции цепь суждений, исходно осно-ванных на неожиданном филологическом наблюдении. Она обращает внима-ние на особую конфигурацию построения Чосером «истории» Гризельды. Та-ким художественным «свидетельством», по мнению Перхольт, является «пробел», обнаруженный ею в «истории» главной героини «Кентерберийских рассказов», выбранных для анализа [Чосер 1973: 342-359]. «И тут в повество-вании образуется как бы провал, – сказала Джиллиан, – разрыв во времени, причем достаточно долгий, чтобы малые дети Гризельды, которых тайно вос-питывали в Болонье, выросли, достигли зрелости и брачного возраста» [Байетт 1995: 10]. Таким образом, цепь событий в истории терпеливой Гризельды оце-нивается автором доклада как уже сложившаяся типовая структура, которая информирует не только о том, что случилось в новелле Чосера, но в еще боль-шей мере о том, что «сделали с Гризельдой». Перхольт уверена, что подобный «провал» не изобретен, а пассивно использован Чосером, и является характер-ной особенностью традиционхарактер-ной повествовательхарактер-ной конструкции, проистека-——————— 4 Гризельда следует сложившейся еще в средние века в европейской культуре модели, кото-рую Ю.М. Лотман определяет «вручением себя». Эта модель тесно связана с религиозным миропониманием. «В рыцарском быту Запада, где отношения с Богом и святыми могут моделироваться по системе «сюзерен–вассал» и подчиняться условному ритуалу типа по-священия в рыцари и служения Даме, договор, скрепляющий его ритуал, жест, пергамент и печати осеняются ореолом святости и получают высший ценностный авторитет» [Лот-ман 1993: 347]. Перхольт, полагая, что обещания для того и даются, чтобы быть нарушен-ными, первых, опирается на традиции волшебных и бытовых сказок. Возможно, во-вторых, в ее позиции Байетт показывает эволюцию европейской этики.

(5)

ющей из существа ее поэтологии5. Исследовательница считает, что «пробел», взятый в этом ракурсе, отражает не только художественные функции героев определенных эпох, но существо социальных условий, сформировавших их6. Используя свои научные «компетенции», Перхольт сосредоточивает внимание на том, ЧТО в «Рассказе студента» опущено, аллюзивно восполняя пробел об-ращением к Зимней сказке Шекспира. Заметим, подобный подход выводит ав-тора доклада к неординарным суждениям о персонажной композиции и собы-тийной канве анализируемой истории Гризельды: Самое ужасное здесь – форма изложения данной истории и участие в этом Вальтера [курсив наш – Н.Вл.]. Эта история отвратительна потому, что Вальтер захватывает в ней чересчур много позиций: он и герой, и злодей, и судьба, и Гос-подь, и рассказчик – в этой сказке нет игры действующих лиц, нет драмы, хотя студент из Оксфорда (и Чосер за его спиной) пытается менять интонации и настроения героев… [Байетт 1995: 13]. Нельзя не отметить, что героиня Байетт оценивает не художественное ма-стерство, но объективные «данные» в построении повествовательной структуры и в функциях героев, придавая «открытому» ею факту поэтики типовое звуча-ние, в котором важную роль играет и аллюзивность: <…> наш собственный ответ, замечает героиня Байетт, – это, разумеется, гневное возмущение тем, что сотворили с Гризельдой, тем, что у нее была отнята лучшая часть жизни, которую не вернешь и не возродишь, тем, что энергии ее не давали выхода. Ибо все истории о женских судьбах в художественной литературе – исто-рия Фанни Прайс, Люси Сноу и даже Гвендолин Харлет – это истории той же Гри-зельды, и все героини в итоге приходят к тому же – к удушению, к желанному за-бвению[Байетт 1995: 14]7. Для формирования художественно целостной идеи Судьбы в произведении Байетт характерны и устанавливаемые соответствия между историей Гризель-ды, которую «ведет» Перхольт, и «историей» самой Джиллиан, которую «раз-——————— 5 «Итак, что же делала Гризельда, пока ее сын и особенно дочь подрастали? История в этом месте несется галопом. Жизнь героини в мгновение ока пролетает от свадьбы до рождения ребенка и… до пустоты. Чосер даже не намекает на то, что у Гризельды рожда-лись еще дети, хотя упорно говорит о том, что Гризельда хранила верность в любви, оста-валась терпеливой и покорной» [Байетт 1995: 10]. 6 «Перерыв здесь такой же большой, – рассуждает героиня-филолог, – как между третьим и четвертым актами в Зимней сказке Шекспира, когда королева Гермиона прячется и все считают ее мертвой, а ее дочь Утрата, брошенная на произвол судьбы и воспитанная пас-тухами, успевает вырасти и влюбиться в принца, из-за чего вынуждена бежать вместе с ним на Сицилию, где счастливо воссоединяется со своим раскаивающимся отцом и ис-чезнувшей матерью, которая является предо всеми на пьедестале в виде статуи, чудесным образом оживает и обретает счастье» [Байетт 1995: 10]. 7 Фанни Прайс – героиня воспитательного романа Дж. Остин Мэнсфилд-парк (1814). Люси Сноу – героиня романа Шарлотты Бронте Городок (1853). Гвендолен Харлет – героиня романа Дж. Элиот Даниэль Деронда (1876).

(6)

вивает» автор-повествователь. В начале «своей истории» («my story») автор- повествователь сравнивает Джиллиан с птицей, запертой в клетке, с газом в за-купоренной бутылке. Перхольт, завершая свой анализ истории Гризельды, ха-рактеризует судьбу этой покорной героини, используя такую же аналогию с за-купоренной в бутылку, насильственно запертой энергией. Функции подобных «мостиков» в общем устройстве произведения проясняются в тот момент, ко-гда Джиллиан, подходя к финалу своего доклада, видит в аудитории призрак смерти, теряя на некоторое время дар речи. Утрата коммуникации адекватна тем «пробелам», которые сама Джиллиан обнаруживает в анализируемых ею чосеровских конструкциях. Пробел в повествовании самой героини-филолога фиксирует работу подсознания Джиллиан, которая невольно сравнивает себя с Гризельдой и пытается преодолеть обнажающиеся сходные черты. В отличие от героини Кентерберийских рассказов, неусыпно работающее подсознание Джиллиан констатирует, что жизнь прожита, и телесная дряхлость подступила вплотную. Героиня Байетт была уверена, что ей удалось вырваться из «плена» типовой женской судьбы. Однако появление призрака смерти уничтожало эту уверенность. Рассказанная персонажем история, переплетаясь с основной, подводила к вопросу о смысле свободы, призыв к которой сформулирован ге-роиней в докладе8. Идея Судьбы и женской независимости в произведении Джинн в бутылке… имеет еще одну немаловажную особенность. Байетт предлагает читателю со-поставить персонажную концепцию Джиллиан Перхольт с иной позицией, пред-ставленной во вставной «истории», рассказанной другим героем, Орханом Рифа-том. Орхан Рифат, как и Перхольт, современная личность. Он «дитя эпохи Ата-Тюрка, новый европейский турок», образованный и думающий филолог, кото-рый, как и Перхольт, обратил внимание своих слушателей на вопросы поэтики. Намеренно «дублируя» эту сторону филологической работы в образе ученого-аналитика, Байетт в то же время делает своего героя обладателем иного понима-ния судьбы и женского предназначепонима-ния. Если Перхольт представляет ново-европейскую парадигму свободы и предпринимает попытки разрешить обсуж-даемую проблему судьбы с позиции современной женщины, то версия женской судьбы в «докладе» турецкого ученого предстает в контексте традиционно-восточной культурной традиции и подается с позиции мужчины. Заметим, при переходе от одной концепции к другой объект исследования изменяется. Орхан Рифат свои выводы о Судьбе и женской независимости стро-ит на материале арабских сказок. По мнению ученого, «прискорбный факт» за-ключается в том, что женщины в циклах, подобных 1001 ночи, «чаще всего изображены неверными, ненадежными, жадными, неумеренными в своих жела-——————— 8 «Она сошла с кафедры. Орхан, человек прямой и добрый, сразу спросил, как она себя чувствует, и не было ли ей плохо во время доклада. Она ответила, что у нее слегка закру-жилась голова, но, как ей кажется, беспокоиться не стоит. Просто небольшой спазм, кото-рый быстро прошел. Ей очень хотелось рассказать ему о видении, но что-то мешало. Язык тяжело, точно свинцовый, лежал во рту, и она не смогла выговорить ни слова, однако то, что выговорить было невозможно, продолжало свою весьма бурную жизнь в ее крови, в клетках головного мозга, в нервных волокнах» [Байетт 1995: 14].

(7)

ниях, беспринципными и просто опасными существами, успешно осуществля-ющими свои тайные намерения» [Байетт, 1995: 18]. Кратко изложенные в до-кладе Орхана Рифата (в оригинальном тексте он назван заметки Орхана – Orhan’s paper) истории братьев Шахрияра и Шахзамана поясняют вынужден-ность замысла Шехерезады, действия которой завершают оформление рамоч-ного устройства в цикле арабских сказок, изначала спровоцированрамоч-ного жен-ской изменой и мужжен-ской жаждой мести9. Как известно, Шехерезада спасает собственную жизнь от не ею вызванного гнева Шахрияра, используя всевоз-можные хитрости и уловки. Выводы турецкого исследователя10, полемичные по отношению к суждениям предыдущей докладчицы, образуют вместе с ними необычную конфигурацию, в которой для понимания авторского за-мысла важны обе точки зрения. «Доклад» турецкого профессора распадается на две, не связанные между собою части11, что внешне противоречит жанровым принципам «выступле-ний» на конференции, но позиционирует новый подход Байетт к целостности. Выстраивая «заметки» Орхана Рифата, Байетт сознательно как бы «разбивает» их описание на две части, связывая комментарий к одной из них (той, в кото-рой докладчик рассказывает о Шехерезаде), с вариативным осмыслением «ис-тории Гризельды», и шире – судьбы женщины и ее прав на собственные реше-ния. Изображая продолжение доклада (той части, в которой комментируется история двух упрямых молодых людей, не хотевших общаться с противопо-ложным полом), Байетт выстраивает его в форме органического перехода от проблем женской свободы к вопросам о взаимоотношениях человека с ирре-альными существами. Таким образом, якобы немотивированнавя фрагментар-ность вставной конструкции при рассмотрении последней в контексте всего произведения обнаруживает качества целостности. Детали «истории» принца Камар-аз-Замана и царевны Будур Орхан Рифат намеренно опускает, но фиксирует внимание на функциях джиннов, которые вмешиваются в судьбы молодых людей12. По мнению турецкого ученого, при-——————— 9 «В Тысяче и одной ночи, – по мнению турецкого ученого, – <…> особенно интересна та рамочная история, в которой рассказывается о двух царях, доведенных предательством женщин до отчаяния и желания убивать, но где, однако же, есть весьма сильная героиня-рассказчица Шехерезада, которая вынуждена спасать свою жизнь от мстительной, не имеющей пределов ненависти, вызванной совсем другими женщинами, но обращенной теперь на всех женщин мира, и рассказывать по ночам сказки» [Байетт 1995: 15]. 10 «<…> в этих двух рамочных историях [братьев-царей и Шехерезады – Н.Вл.] – судьба мужчин в том, чтобы утрачивать свое достоинство из-за женской жадности и двуличия, а судьба женщин – лишаться головы по той же причине» [Байетт 1995: 18]. 11 Докладчик и сам не проходит мимо отмеченной нами особенности в построении своего выступления: «Прежде всего мне хотелось бы поговорить о судьбах женщин в этой ра-мочной истории, а затем я кратко остановлюсь на истории Камар-аз-Замана и царевны Бу-дур, которая изложена в Тысяче и одной ночи лишь частично» [Байетт 1995: 16]. 12 «Камар-аз-Заман и Будур, – отмечает Орхан Рифат, – подобно маркграфу Вальтеру, пыта-лись сохранить свою свободу и независимость, отвергали противоположный пол как без-образный, отвратительный и наглый, и вот в глубочайшем сне они, однако, уступают

(8)

сво-сутствие последних при самом интимном акте человеческого поведения, ничто иное как «всего лишь повествовательная уловка», необходимая для описания со-бытий, происходивших с молодыми людьми. Однако, как полагает герой Байетт, прием неожиданно перерос предназначенные ему функции и превратился в опи-сание достаточно странного поведения джиннов. Последнее и заинтересовало ученого – филолога. Он полагает, что джинны из простых наблюдателей превра-тились в активных соучастников. И, несмотря на то, что в тексте цикла сказок их соучастие прописано не вполне отчетливо13, для героя Байетт сам факт транс-формации повествовательной функции оказывается важным материалом для научного комментария14. Предоставляя своему герою возможность выделить и связать сюжетные дей-ствия джиннов с функциями снов в человеческом существовании, Байетт, тем самым характеризует и своего героя, выявляя отдельные черты его методологии. Однако Орхан обращает внимание именно на такие стороны в «истории» Камар-аз-Замана и Будур, которые по-своему предуведомляют дальнейшие события в жизни его английской коллеги – Джиллиан Перхольт. Поскольку сам Орхан Рифат о них ничего знать не мог, предпринятое им сопоставление функций джиннов с ролью снов следует рассматривать как скрытую от поверхностного взгляда авторскую попытку аналитического объяснения того, что произойдет в последующих фрагментах произведения. В художественном плане существенно, что о наличии ирреального героя, джинна в бутылке, заявлено в названии повести, а появление его на сцене – от-ложено. Отложенность как фактор нарративной организации произведения игра-ет в нем двоякую роль: автор, с одной стороны, повышаигра-ет фактор неопределен-ности в самой возможнеопределен-ности явленнеопределен-ности нереального персонажа, придавая, отсутствующему образу больше загадочности, а его появлению – эффект неожи-данности. С другой стороны, номинированность героя в названии произведения и движение текста вне его присутствия, не объясненного и немотивированного, открывает перспективы для введения разнообразных игровых и предуведоми-тельных мотивов. О некоторых из них было упомянуто выше. Наиболее суще-ственным из таких повествовательных ходов в анализируемом произведении яв-——————— ей судьбе, которая решается на уровне не то комедии, не то сентиментальной пьесы странными невидимыми существами…» [Байетт 1995: 21]. 13 Они «то ли заключают джентльменское пари на скачках, то ли занимаются сводниче-ством, то ли ставят спектакль, то ли выступают в роли профессиональных сказителей, а может быть, отчасти являются теми джентльменами и дамами, что сопровождают моло-дых в опочивальню» [Байетт 1995: 21]. 14 «Эта часть повествования, – сказал Орхан, – всегда несколько озадачивала меня и очень мне нравилась, ибо события в ней изложены с точки зрения трех волшебных существ, причем главный подстрекатель среди них – женского пола, а подчиняющиеся ему суще-ства – мужского. То, что представляется наиболее интимным моментом в жизни людей – утрата девственности, а тем более взаимная утрата девственности, и к тому же при пол-ном взаимпол-ном удовлетворении и восторге, – одновременно служит проявлению страсти и любопытства, а также становится неким соревновательным моментом для огненных со-зданий земли, неба и воды, точнее, резервуара с водой» [Байетт 1995: 21].

(9)

ляется рассказ о посещении Джиллиан Перхольт Музея анатолийских цивилиза-ций и ее встреча там со Старым Мореходом. Аллюзия на Сказание о Старом Мореходе С.Т. Кольриджа вводится от лица автора-повествовательницы, а реакция главной героини при встрече с «гидом» сосредоточена на его внешности, которая ничего общего с внеш-ностью героя Кольриджа не имеет, но предуведомляет внешность появляю-щегося позднее джинна15. Более того, герой, названный Старым Мореходом, оценивается Перхольт как некий «тип», а сам он представляется «старым солдатом», побывавшим не на континенте вблизи от Южного полюса, а вое-вавшим в Корее. Таким образом, прямое обращение рассказчика основной (рамочной) истории к наследию Кольриджа получает в тексте дополнитель-ные, отчасти, скрытые основания. Старый Мореход как аллюзивный герой, вовлекаемый Байетт в повествовательный процесс, описывается сквозь приз-му восприятия Джиллиан Перхольт, и становление его облика совершается в процессе описания визуально-эмоциональных ассоциаций героини и анали-за повествователем ее душевного состояния. Одновременно Байетт вновь «наделяет» появившегося персонажа («старого солдата») правом на расска-зывание и для того, чтобы очередная дискурсивная модель интенсивно и продуктивно работала, создает ситуацию целенаправленной игры с читате-лем, в которой приближение к раскрытию смыслового предназначения заяв-ленной аллюзии из наследия Кольриджа строится поэтапно. Одним из предваряющих опознавательных знаков Сказания… могут по-служить «характерные» для романтического героя Кольриджа переживания ге-роини Байетт в момент ее посещения Музея анатолийской цивилизации: «Здесь было тихо и все располагало к раздумьям, и она надеялась провести по крайней мере час или два в одиночестве, вольготно наслаждаясь покоем эле-гантных залов» [Байетт 1995: 22]. Изображение перечисленных эмоций вос-принимается и как самоценное, но одновременно и в контексте следующего за ним описания реакции героини на первое «соприкосновение» с персонажем, который выше, как отмечено, был назван героем из Сказания о Старом Море-ходе: «…этот старик совершенно беззвучно возник откуда-то из-за колонны

или из-за статуи и тронул ее за локоть» [Байетт 1995: 22]. («The ancient person in question emerged soundlessly from behind a pillar or statue and took her by the elbow» [Byatt 1994: 135-136]). В последующем персонаж столь же характерно («внезапно» и «бесследно») исчезнет из развернутого художественного про-странства, что также может быть воспринято в поле определенно- -символической знаковости. ——————— 15 Впоследствии приведенные ниже черты коллегами Перхольт будут названы опознаватель-ными для джиннов вообще, а ею самой удостоверяющими конкретного ирреального ге-роя – Джинна из бутылки. «Это был плотный приземистый безволосый человек с округлыми складками на шее, между черепом и плечами, и с большой блестящей, как полированный мрамор, головой. На нем была куртка из овчины…» [Байетт 1995: 23]. И еще: «Лоб низко нависал над глазницами – у него не было ни ресниц, ни бровей, и когда он открывал рот, там сверкали белоснежные крупные искусственные зубы» [Байетт 1995: 23].

(10)

Вместе с тем рассмотренные выше выразительные детали раскрывают и до-носят до читателя интересующую нас семантику не сразу и не в такой полной мере, которая необходима для «работы» с аллюзией на конкретного автора. Бо-лее того, Байетт, вводя в контекст кольриджевской аллюзии ряд деталей из иного культурологического пласта, размывает ориентировку читательского внимания и способствует свободной циркуляции акцентов. Заметим, намечая подтекстово ареал романтических художественных пространств, писательница аллюзивно напоминает читателю о сложной эволюции взглядов Старого Морехода, об ис-куплении им вины перед Природой, о появлении в сознании романтического ге-роя чувства восхищения красотой и совершенством окружающего мира. В этом ключе описываются фрагменты «лекции» необычного смотрителя музея, в кото-рой «старый солдат» восторгается совершенством демонстрируемых экспонатов. «Однажды, вы только представьте это себе, они обнаружили, что вертят в руках комок глины и из этого комка вырисовываются голова, тело, – понимаете, в про-стом комке глины они неожиданно для себя увидели человеческие ноги и руки!» [Байетт 1995: 23]. Возвращаясь в мир современный, Байетт еще раз привлекает внимание читателя к сочетанию в картине этого мира видимого и невидимого, к соприкосновению и переплетению в нем «материальности» с нематериальны-ми ирреальнынематериальны-ми свойстванематериальны-ми. «– Теперь нам не нравятся толстые девушки, – ска-зал старик с сожалением... <…> – Но посмотрите на нее, и вы легко представите, насколько могущественной она была, и все же они, веря в ее могущество и наде-ясь, касались ее, мяли глину вот здесь, увеличивая ее груди, полные доброты, как им казалось» [Байетт 1995: 24]. Отмеченные нами внешние и внутренние связи между аллюзией и «лекци-ей» гида создают дискурсивную атмосферу. В своем замечании по поводу фи-лологического романа «Posession» Байетт отмечает нарастание тенденции со-единения художественного повествования с дискурсивной его оранжировкой. Она считает это характерной особенностью поэтики современной английской прозы, получающей благодаря такому синтезу возможности охвата самого ши-рокого круга гностических проблем16. Дискурс, фокусируя восприятие героиней Байетт рассказываемой истории, формирует и перенастраивает смысловые поля произведения. Сложная «фокусировка» дискурса и в данном случае обеспечивается писа-тельницей благодаря особому «соседству» и «взаимодействию» вставных исто-рий. Возникающее смысловое поле заметно интенсифицируется благодаря появ-лению в «лекции», которая сама является вставным элементом общей текстовой структуры, ее собственной внутренней аллюзивной вставки – «истории Гильга-меша». Лектор, рассказав о судьбе Гильгамеша, связал ее финал с водянистой змеей, джинном, живущим в колодце. Раскрывая адрес аллюзии и дешифруя со-———————

16 В сборнике эссе On Histories and Stories Байетт пишет: «Modern criticism is powerful and imposes its own narratives and priorities on the writings it uses as raw material, source, or jump-ing-off point. It may be interested in feminist, or Lacanian, or marxist, or post-colonial narra-tives and vocabularies. Or it may play forcefully with the words of the writer, interjecting its own punning meanings» [Byatt 2002: 45].

(11)

зданный подтекст17, Байетт направляет восприятие аллюзии, с одной стороны, связывая историю легендарного героя с природой джиннов, а с другой, – восста-навливая и удерживая ранее рассказанные истории Гризельды, Шехерезады и Камар-аз-Замана в воспринимающем читательском и персонажном сознании. Рассуждения «лектора» о водянистых змеях и о том, что джинны обладают двойственной природой, и поэтому могут быть видимыми и невидимыми, актуа-лизируют в тексте историю Камар-аз-Замана, рассказанную Орханом Рифатом, в которой также упоминается мотив женщины-джинна, проживавшей в резерву-аре с водой. Цепь ассоциаций, затрагивающая Орхана Рифата, в свою очередь, «возвращает» в воспринимательное поле «дорогой» и ценимый турецким уче-ным мотив о разноприродном происхождении джиннов, о том, что они, являясь существами «нашего мира», могут оставаться невидимыми. Гильгамеш, потерявший красный цветок и утративший надежду, создает основания для параллелей между этим легендарным героем и внутренним со-стоянием Перхольт в момент ее встречи со Старым Мореходом. С мотивом джиннов, видимых и невидимых, в произведении Байетт, в свою очередь, свя-зан глубокий гносеологический подтекст об устройстве и познаваемости мира. Байетт убеждена, что «новая эстетическая энергия непременно должна возни-кать на границах реальности и непознанного»18. В намеченном писательницей круге взаимосвязанных ассоциаций всплывает и эпиграф, взятый Кольриджем из Т. Барнета, в котором, в частности, говорится: «Я охотно верю, что во вселенной есть больше невидимых, чем видимых су-ществ. <…> Но в то же время нужно постоянно помнить об истине и соблюдать должную меру, чтобы мы могли отличить достоверное от недостоверного, день от ночи» [Кольридж 1975: 155]. Этот смысловой мотив усилен в тексте и сказоч-но-аллюзивно: по контрасту с европейскими сказками, начинающимися с зачина «жили – были», на Востоке, в Турции сказочные истории «начинаются словами «bir var mis, bir yok mis», что означает «может, было это, может, не было», и уже в них с самого начала заключается парадокс» [Байетт 1995: 78]. Поездка в Музей анатолийских цивилизаций и следующие за нею экскурсии в Измир, Эфес и Стамбул, посещение храмов и Стамбульского базара, где в од-ной из лавок (в одод-ной из «пещер Аладдина») Джиллиан Перхольт приобретает бутылку из стекла «соловьиный глаз»19, вплотную подводят события рамочной ——————— 17 Разворачивая ее перед своей слушательницей, филологом Перхольт, «гид» упоминает во-дянистых змей, что, как известно, является четко очерченной и вполне узнаваемой дета-лью, связывающей произведение Байетт со Сказанием о Старом Мореходе Кольриджа, а «старого турецкого солдата», встреченного Джиллиан Перхольт, с главным персонажем, поименованным в названии – Старым Мореходом. 18 Приведем это положение, сформулированное А.С.Байетт в сборнике эссе On Histories and Stories на языке оригинала: «I said earlier there is a new aesthetic energy to be gained from the borderlines of fact and the unknown», – замечает А.С. Байетт [Byatt 2002: 55].

19 Подробно описанная история стекла «соловьиный глаз» и сделанная из него бутылка, как и фигурирующие в конце текста два стеклянных пресс-папье с водяной змейкой и крас-ным цветком обладают свойствами как предметов, претендующих на «некий реализм» и пытающихся «выглядеть как настоящие», и одновременно как «некая овеществленная метафора, словно волшебное средство для того, чтобы видеть суть предмета и сам этот

(12)

истории к двум следующим вставным конструкциям – историям, прозвучав-шим в номере «Перри палас». Эти истории, рассказанные Джинном, появив-шимся из бутылки, и выпустившей его из заточения главной героиней, отли-чаются от рассмотренных выше биографической направленностью и бытовым, более того, глубоко личным характером сообщаемой информации. Однако принимающая их рамочная конструкция, словно в ответ, начинает «работать» в необычном режиме: в ней саморефлексия сочетается с констатацией наличия невероятных существ и фантастических событий: «Позже ей пришлось не раз удивляться тому, как прозаично она воспринимала присутствие в своем номере восточного демона, развалившегося в изящной позе на гостиничной кровати» [Байетт 1995: 54]. Автор-повествователь и ее героиня поочередно «объясняют» психологическую возможность случившегося, не стремясь, однако, поставить под сомнение ее достоверность, отчего невероятное, оставаясь таковым, дела-ется одновременно реалистичным и прозаичным. «Она безоговорочно прини-мала и факт его существования, и то, что он говорил, – словно встретила его во сне, то есть с некоторой оглядкой, с неким пониманием того, что реальность, в которой она в данный момент существует, не является реальностью повсе-дневной…» [Байетт 1995: 54]. Филологический дискурс, определявший выше своеобразие вставной истории – «доклада», частично перемещается в про-странство «истории» автора-повествователя, в принадлежащее ей «my story»: «Она часто говорила в своих лекциях, что потребность человека рассказывать сказки о несуществующих в действительности, нереальных вещах своим про-исхождением, вполне возможно, обязана снам и что память человеческая также имеет определенное сходство со снами; память перестраивает, делает более яс-ным простое повествование о событии, разумеется не только вспоминая, но и придумывая его детали…» [Байетт 1995: 54]. Внезапное появление в пространстве произведения Джинна и резкая, неожи-данная смена приоритетов в персонажной композиции, подчеркивают особенно-сти рамочного обрамления, frame story, то есть истории Джиллиан Перхольт. Именно под непосредственным влиянием рассказанных историй обрамляющее повествование, изначально организованное в форме описания реальных научных событий – конференций, предполагающих разъезды, или своего рода науч- ные «путешествия», с присущими им «остановками», «отклонениями», «пауза-ми», в виде отдыха и «туризма», внезапно трансформируется в современную ли-тературную «волшебную сказку», названную Байетт не привычным понятием fairy tale, а «fairy story», которое выражает особенности ее художественного ви-дения20. Байетт исподволь и незаметно организует вовлечение читателя в

атмо-———————

предмет одновременно». Джиллиан Перхольт, которой Байетт доверяет высказывание, от-ражает дорогое для самой писательницы убеждение. А.С. Байетт, в одном из интервью заметила по поводу Детской книги: «Glass is both a thing and metaphor in my work» («Стекло – одновременно и предмет, и метафора в моем произведении» – перевод мой – Н.В.) [Byatt 2011: 72].

20 Понятие fairy story использовано Байетт в подзаголовке сборника The Djinn in the Night-igale’s Eye. Five fairy stories, включающего и Джинн в бутылке из стекла «соловьиный глаз».

(13)

сферу сказки с первых строк произведения21. Здесь таится секрет поэтологичес-кого сочетания чуда с постоянным вниманием к реальной действительности. По мере того как текст уже совершит половину пути, отпущенного ему автором, па-радоксальное сочетание реального и чуда неожиданно передвинется из области сказочных стилистических клише в художественный мир персонажей и сюжет-ных событий. Знаменательно, однако, что конструктивной основой «фантасти-ческой истории» останутся «рассказы» персонажей, которые пронизывают ра-мочную конструкцию. Фантастический, ирреальный, но принадлежащий, по Орхану Рифату, «нашему миру» герой, Джинн из бутылки, под видом реальной «истории» о трех своих заточениях, поведает своей слушательнице вереницу запу-танных событий из гаремной жизни. Они в течение двух с половиной тысяч лет традиционно передавались от поколения к поколению. Герой же, находившийся внутри этих событий, простодушно верит в их историческую достоверность, что придает его повествованию необыкновенную убедительность. Парадоксальность дискурса очевидна и в этот раз. Представитель потустороннего, инобытийного пространства просит Джиллиан рассказать ему историю из ее действительной ре-альной биографии, так как давно не доверяет (!) молве и слухам22. «Истории» Джиллиан, озвученные в ответ на просьбу Джинна, существенно отличаются от версии аналогичных событий в авторской «my story». Первая из них – это сухое сообщение о своей профессии, замужестве и разводе23. Она сви-детельствует о первой попытке установить контакт с необычным существом. Во второй вставной истории о предсвадебном утре в доме подруги Сюзанны Джил-лиан выходит за границы, свойственные ее тренированному «научному» мыш-лению. В итоге этот рассказ превращен Байетт в современную новеллу с типич-ными для этого жанра признаками – краткостью, формой беседы и пуантом с откровенным, психологически утонченным, эмоционально раскованным под-текстом в конце. В третьей истории Джиллиан пересказывает джинну просмот-ренную по телевидению историю одной эфиопской женщины. Последний рас-сказ раскрывает стремление героини Байетт занять в общении с ирреальным ——————— 21 Подобные сочетания сосредоточены на стилистическом уровне, в форме точечных дета-лей и наблюдений, как в приведенном ниже примере: главная героиня, «существо, так сказать, вторичного порядка», «просто исследовавшее различные повествовательные жанры», представлено читателю с помощью типичного сказочного зачина – «давным- -давно», «жила была». 22 «Сам я, – уточняет сказочно-ирреальный персонаж, – знаю об Англии крайне мало, а то, что знаю, не слишком обнадеживает. Я знаю историю белых рабов с того северного ост-рова, о которых один римский епископ сказал: «Non Angli sed angeli». И еще я знаю о Би-зинисменах – из разговора в караван-сарае в Смирне. По слухам, вы должны быть тол-стыми рыжими людьми, которые не способны ни поклониться как следует, ни улыбнуться, но я давно уже научился не доверять слухам [выше и здесь выделено нами – Н. Вл.], а тебя я нахожу женщиной изящной и приятной…» [Байетт 1995: 53-54]. 23 «Меня зовут Джиллиан Перхольт, – сказала доктор Перхольт. – Я совершенно независи-мая женщина, ученый, изучаю сказки и вообще фольклор. – Она подумала, что ему не-плохо запомнить такое полезное слово, как фольклор; зеленые глаза джинна сверкнули. – Я приехала в Турцию на конференцию и через неделю возвращаюсь на свой остров. Не думаю, что история моей жизни так уж заинтересует тебя» [Байетт 1995: 54].

Cytaty

Powiązane dokumenty

W stosunku do „auto mobil”, produkcja TVN jest zdecydowanie gorzej przygotowana i dopracowana, wydaje się być robiona na siłę, chcąc dogonić istniejące już programy

Z okazji 30-lecia ukazywania się Waszego miesięcznika Sąd Najwyższy przesyła Wam, Obywatelu redaktorze naczelny, oraz całemu kolektywowi redakcyjnemu wyrazy uznania

wróciły i moje wspomnienia - wspomnienia dziecka, które urodziło się i wychowało w Pruszkowie, które bawiło się z koleżan- kami i kolegami na terenie innej, znanej, już

When it comes to picking of the features typical for social entrepreneurship, respondent chose significantly different ones than they chose in case for business entrepreneur.. From

[r]

Die Autorin meint, dass man die Interferenz nutzen kann und didaktisch umsetzen, insbesondere „finnische (und schwedische, auch.. englische) Interferenzen […] aufzuzeigen und

Signifikanterweise kann der verwitwete Ehemann – wohl nicht zuletzt aufgrund seiner Sensibilität als Künstler – nach anfänglicher Verbitterung die Beweggründe seiner Frau

There are both GID diagnosis criteria and medical procedures towards people identifying as transwomen or transmen (see DSM–IV) 4. Medical discourse concerning transsexuality